архів статей
можна подивитися тут



анонси статей

"В ЛІТЕРАТУРІ МУСИТЬ БУТИ ХОЧ ЩОСЬ СВЯТЕ…"

Інтерв'ю з письменницею Танею МАЛЯРЧУК

Писання, принаймні я би того хотіла, ніколи не стане для мене професією. Писання завжди дилетанство, і в тому найбільший кайф. А "кар'єра" в писанні найбільше залежить від фортуни, від того, наскільки на часі те, що ти пишеш. Ти можеш попасти, а можеш ні, але це від тебе не залежить, бо ж все одно не змінишся.
докладніше тут

ПАРТІЯ, РОЗІГРАНА НАД ПРІРВОЮ

Те, про що, власне, оповідає книга Іздрика "АМ ТМ", в стислому вигляді викладено в новелі "Партія". З її абсурдного антуражу можна виділити такий хід: гра, в якій треба захищатися, як у шахах; зрада або бездіяльність власного війська, відтак капітуляція, потім, так би мовити, "переототожнення" себе з ворогом й долучення до його тріумфу і нарешті — власний занепад.
докладніше тут

ЗАСПІВАЙМО?

Герої Сергія Жадана за життя можуть потрапити хіба що в напіваматорський порнофільм і в кримінальну хроніку, але вже здебільшого після смерті. Проте автор пише про них так, як ще зовсім нещодавно писав про самого себе в жанрі "нон-фікшн". І не в якомусь там репортажі — він складає на їх честь "Гімн..."
докладніше тут

ЛАГІДНА ГРА У НЕБУТТЯ

Якщо Ви відчуваєте, що простір та час інколи божеволіють, що на вулиці можна зустрітися із самим собою, що найліпше у сирі — це дірки, але щоб оцінити це належним чином, спочатку варто подорослішати, — тоді Єжі Сосновський є дійсно Вашим письменником.
докладніше тут

ДВІ ДОЛІ, "ТРИ ТОВАРИША" І ШІСТЬ ДВЕРЕЙ

В одному з інтерв'ю пані Ірен Роздобудько відзначила, що в сучасній українській літературі бракує відвертості й мудрості. Вона прагне донести це своєю своєю творчістю, й у дилогії "Він: Ранковий прибиральник. Вона: Шості двері" їй це цілком вдалося.
докладніше тут

"ПОБЄДА" СКРЯБІНА І ВАПШЕ

У ранній пісеньці з альбому "Мова риб" Андрій Кузьменко, лідер гурту "Скрябін", звертався до своїх фанів: "Мій тато має бороду, сто баксів і гараж, / А я їх маю десять, бо нашо мені мені той раш?" Минув час, батьківські бороди посивіли, а дитячі біографії підросли. Тож у розгорнутому конспекті своєї давньої пісні, на який схожа збірка прози "Я, "Побєда" і Берлін" Кузьми Скрябіна, вже не сто, а цілих двісті баксів спричинюють з'яву чудового чтива.
докладніше тут

З НОСТАЛЬГІЄЮ, АЛЕ БЕЗ ЧОРНОГО ПЕСИМІЗМУ

Інтерв'ю з письменницею Євгенією Кононенко

"Зараз такий час, чоловіки "списалися", можливо, вони наберуться снаги й у наступному поколінні знову буде добра чоловіча література. Це стосується й перекладної художньої літератури".
докладніше тут

НОВАЯ ПЛАНКА ЕВГЕНИЯ ГРИШКОВЦА

Евгений Гришковец выбирает для своей прозы простые, обыденные темы, описывает ситуации, которые могли бы произойти с любым. Но эта обыденность не становится пошлостью, более того, в ней назревает трагизм.
докладніше тут



Повна карта розділів:
Арт: 1 2
Книжки: 1 2 3 4 5 6 7
Кіно та театр: 1 2 3 4 5
Музика: 1
Цікаве: 1
This is my generation

Михаил РАБОВСКИЙ, Днепропетровск.
Июнь 05, 2006 г., понедельник.

Жил-был мальчик. Как и все мальчики его возраста, он ходил в школу. А когда возвращался, то непременно заглядывал в почтовый ящик. Обычно он находил в нем две газеты, но иногда газеты не вываливались из ящика под воздействием закона всемирного тяготения. И когда этого не происходило, то мальчик знал, что им не дает сделать это ТОЛСТЫЙ ЖУРНАЛ. Мальчик просовывал в ящик руку, извлекал содержимое, подносил к носу журнал и вдыхал слегка кисловатый запах типографской краски.

Надо сказать, что журнал пах совсем иначе, чем газеты. Как-то тоньше, острее, таинственнее что ли. Мальчик представлял, что журнал, прежде чем оказаться в его почтовом ящике, сначала был отпечатан в Москве, а потом проехал тысячу километров на поезде. Все это казалось странным. Москва, поезд, почтальонша в синем форменном пиджаке с коричневой сумкой и журнал, который он держит сейчас в руках.

Поднимаясь на лифте в квартиру, мальчик уже отлично представлял, что он будет делать дальше. За уроки он сейчас точно не сядет. Отложит на вечер. А устроится он на диване и будет читать журнал. Начнет, как водится, с конца. Потом будет листать к началу. Стихи пропустит. Сначала прочтет критику и рецензии, потом публицистику. Далее прейдет к роману с продолжением. Романы, конечно, разные были. Интересные и не очень. Скучные на производственную тему и переводные, которые читались только потому, что из них можно было кое-что узнать о "западной жизни". Еще были детективы и исторические. Их мальчик проглатывал сразу.

В-общем, литература казалась серой. Как и бумага, на которой она печаталась. Но в этой нарочитой серости ощущалась и надежность скуки. Время плавно катилось от понедельника к пятнице. Решения съездов КПСС воплощались в жизнь. Планы партии были планами народа. А сама партия была умом, честью и совестью нашей эпохи. Учение Маркса было всесильно, а деньги хранились в сберегательной кассе. В небе проносились самолеты Аэрофлота, оставляя серебристый инверсионный след на его голубой поверхности.


Илья Стогоff
Чего хотеть? К чему стремиться? Все уже существовало. Реальность была создана задолго до рождения мальчика. И единственной целью было заполнение её все большим количеством материи: тоннами пшеницы, тракторами, станками с числовым программным управлением, автомобилями "Жигули", углем, нефтью, женскими колготками. Наши деды пели: "все выше и выше, и выше…" Мы же понимающе улыбались, вслушиваясь в голос, хрипевший с магнитной пленки "Свема": "Я знаю, будет больше чугуна и стали на душу населения в стране".

Но зачем, — мысленно спрашивали мы себя, — ну, больше, еще больше и что? Ведь мы подозревали, что где-то там есть другой мир. Мир, в котором нет ни очередей за маслом, ни автомобилей "Жигули", а по идеальным дорогам ездят сплошные "Вольво" и "Мерседесы", джинсы продаются в любом промтоварном магазине, а не достаются по блату за 200 рублей.

И вот мальчик и все его друзья точно знали, что, сколько бы еще не выплавили чугуна и стали, сколько бы еще не ввели в строй гидроэлектростанций, "Жигули" все равно не превратятся в "Вольво". Мальчик и его друзья даже не очень усердствовали в изучении иностранных языков, ибо были уверены, что побывать за границей или увидеть живого иностранца им не суждено. Зачем же тогда стараться? Но нельзя сказать, что они только и думали обо всем этом. Было еще огромное множество вещей, заслуживавших их внимания. Футбол, например.

В общем, жизнь текла своим чередом. Журнал был прочитан мальчиком, а потом и его родителями. Через некоторое время он оказывался там, где ему и положено было оказаться: на антресолях. А потом мальчик вырос. И его друзья тоже. Жизнь завертелась-закружилась. Исчезла партия и страна, которой она руководила. И деньги в сберегательной кассе исчезли тоже. Джинсы стали продавать на каждом углу. На улицах, по-прежнему носящих имена героев революции и классиков марксизма-ленинизма, стали раскатывать буржуазные иномарки. Всё как-то устроилось. Работа, женитьбы-разводы, дети, поиски денег, друзья, пиво, футбол.

Но вот однажды мальчик или кто-то из его друзей, которые давно уже не мальчики, но мужья или не совсем, вдруг во время генеральной уборки натыкается на старый журнал, открывает его и… какая там генеральная уборка! То, что казалось в детстве серым и неинтересным, вдруг начинает переливаться всеми цветами радуги, а то, что окружает в жизни, сереет, тускнеет, погружается в сумерки.

И мальчик начинает понимать, что вот его жизнь и жизнь его друзей, нет, она не то, чтобы плохая или неправильная. И даже не неудачная. Нормальная, в общем, жизнь. Но она не такая. Ну, просто проектировалось одно, а было построено совсем другое. Не хуже и не лучше, а просто другое. И вот он и его друзья несут на себе незримый отпечаток плана, который в силу разных причин не осуществился. Что это был за план? Кто его придумал? И что должно было получиться в результате, неизвестно. И вряд ли кто-либо сможет постичь его смысл. Но он точно был. И следы его проступают словно остатки старого слоя краски на свежеокрашенной поверхности. Следы этого плана заметны в случайных жестах, странных поступках и в текстах, написанных писателями поколения мальчика и его друзей, тех, кто читали толстые журналы в 80-х годах уже прошлого века.

Обратимся к двум из них, очень разным и совершенно не похожим друг на друга: Илье Стогоff и Роману Сенчину. Первый — 1970 года рождения, второй — 1971 года. Удивителен сам по себе факт, что они стали писателями. Эпоха 90-х вовсе не способствовала тому, чтобы молодой человек обратился к этому древнему и почтенному занятию. Да они оба, наверное, и не считают себя таковыми в традиционном смысле. Ведь кем был русский писатель до эпохи рыночным реформ и демократии? Властителем дум, фигурой общественной. И думать писателю полагалось о проблемах общественно значимых. Даже если он писал о нравственных страданиях молодого рабочего, затрудняющегося сделать выбор между двумя девушками. Одна из которых была красивой, но легкомысленной и склонной к мещанству, а вторая не очень красивой, но честной и скромной. Разумеется, сознательный рабочий после некоторых колебаний делала выбор в пользу второй.

Стогоff же и Сенчин пришли в литературу после "поминок по советской литературе". Именно так назвал свою статью Виктор Ерофеев, опубликованную им в 1990 году. Ерофеев писал, что "…советская литература есть порождение соцреалистической концепции, помноженной на слабость человеческой личности писателя, мечтающего о куске хлеба, славе и статус-кво с властями, помазанниками если не божества, то вселенской идеи". По сути, статья Ерофеева, как и многие другие публицистические выступления тогдашнего времени, была ничем иным как игрой на понижение, вольно или невольно обесценивавшую советское наследие, т.е. снижающую уровень её рыночной капитализации, подготовляя тем самым приватизацию по бросовым ценам.

Ерофеев разделил советскую литературу послесталинского периода на официозную, деревенскую и либеральную. И когда спустя полтора года после поминок с советской литературой произошло все то, что произошло со всем, что называлось советским, единственным законным наследником советской литературы была признана литература либеральная.

Либерализм в данном контексте надо понимать не просто как свободу, но как свободу от определенных требований, которые выдвигала советская власть по отношению к литературе. Правильнее было бы её называть соцреалистической с приставкой анти-. То есть в основе либерального направления советской литературы лежала борьба с догматами социалистического реализма.

Когда в 1991 году социалистический реализм перестал существовать, казалось, должен был бы исчезнуть и либерализм в литературе. Но фактически его торжество обернулось отказом от реалистической традиции в целом. В "Поминках" Ерофеев рисует контуры литературы, которая, по его мнению, должна придти на смену советской. Эта литература должна отличаться "…прежде всего, готовностью к диалогу с любой, пусть самой удаленной во времени и пространстве культурой для создания полисемантической, полистилистической структуры с безусловной опорой на опыт русской философии начала ХХ в., на экзистенциальный опыт мирового искусства, на философско-антропологические открытия ХХ века, оставшиеся за бортом советской культуры, на адаптацию к ситуации свободного самовыражения и отказ от спекулятивной публицистичности".

Эта программа была реализована в 90-е. Впрочем, она была бы реализована даже в том случае, если бы он её не написал. "Поминки по советской литературе" всего лишь сконцентрировали то, что носилось в воздухе. Герои девяностых: Пелевин, Сорокин, Пепперштейн, Яркевич и др., и их старшие товарищи все как на подбор либералы: Пригов, Рубинштейн и др. всесторонне и иронически деконструировали советский дискурс, казалось бы, полностью изменив лицо русской литературы. Произошел полный переворот.

Русский постмодернизм явил новый тип писателя, отличительной чертой которого стала принципиальная несерьезность. Если писатель-реалист искал или хотя бы делал вид, что ищет истину, то писатель-постмодернист, даже рассуждая о "последних вопросах" обязан был сохранять ироническое отношение и к себе, и к этим вопросам. Конечно, внесение игрового начала пошло только на пользу русской литературе.

Но поскольку, как это обычно и бывает, мера соблюдена не была, то баланс был нарушен в другую сторону. Из пророка писатель превратился в юродивого или, если вспомнить название работы голландского историка и культуролога Йохана Хейзинги, аккурат переведенной на русский язык в 1992 году, homo ludens, т.е. человека играющего.

Место "власти", которая лишала писателя свободы, но одновременно и кормила его, заняли зарубежные фонды, чьи гранты, зачастую, становились для него источником существования, и, что хуже всего, читатель перестал воспринимать всерьез и литературу, и писателя. Литература превратилась из учебника жизни в одно из развлечений, а на вершине популярности оказались произведения массовых жанров. Можно сказать, что таковы мировые тенденции. И русская литература не избегла судьбы всех прочих литератур. Но так ли уж хороши эти тенденции, чтобы внедрять их подобно кукурузе при Хрущеве?

Но как бы там ни было, Сенчин и Стогоff стали писателями именно в тот момент, когда литература превратилась в частное дело тех, кто ею занимается и не более. При этом очевидным было и то, что литературный процесс обрел вполне законченные формы: наверху — постмодернистские игры, внизу — разнообразный pulp fiction. Но наряду со всем этим в обществе существовала и существует тоска по реализму в широком смысле этого слова, по литературе, которая не стесняется самое себя, своей серьезности и готова взять на себя миссию обсуждать, говоря советским языком, "самые злободневные вопросы современности".

90-е — время, когда литература жила с головой повернутой назад, преодолевая семь с лишним десятилетий своего советского прошлого. Но к концу десятилетия на литературную арену вышли авторы, которые сказали своим старшим товарищам: пока вы тут сводили счеты с прошлым, жизнь не стояла на месте. И то, что произошло с нами и со страной, заслуживает художественного осмысления.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что творчество обоих авторов носит во многом автобиографический характер. В конце концов, и Лев Толстой дебютировал в литературе "Детством", "Отрочеством" и "Юностью". Илья Стогоff и Роман Сенчин сразу же начали с юности, которая пришлась на революцию и прошла под её знаком.

Правда, это только сейчас становится понятным, что девятилетка 1991 — 2000 прошла под знаком революции. В отличие от революций 1917 года, которые стали для поколений советских людей эталонами революции, в революции 1991 года и последующих событиях не было ровным счетом ничего героического. Поэтому-то основной темой творчества Стогоffa и Сенчина стала не война, а мир. Революция не для революционеров, а для обычных граждан — это, прежде всего, распад связи времен. Но человек не может мгновенно переформатировать себя в соответствии с требованиями новой эпохи. Он лишь в состоянии постепенно к ним приспособиться. Принять новые правила жизненной игры или отвергнуть их.

Да, впрочем, никто, собственно, и не ставит перед человеком вопрос: а хочешь ли ты принять новые правила? Просто в какой-то момент жизнь радикальным образом меняется, и чтобы элементарно выжить приходится делать совсем не то, что делал еще вчера.

Именно выживание является основной темой произведений Стогоffa и Сенчина. Выживание не только в сугубо физическом смысле, хотя и это имеет место, но и в более широком. Как принято говорить: "перед героем стоит проблема экзистенциального выбора". Проявляется это по-разному, в силу различий характеров и темпераментов обоих авторов.

Илья Стогоff назвал свой первый роман просто: "Мачо не плачут". Мачо — это естественно сам автор, Илья Стогоff. Есть такая категория людей, которые все время куда-то "попадают". Их нельзя назвать неудачниками или просто невезучими. Неудачник или невезучий человек может вести вполне размеренный образ жизни и казаться окружающим вполне благополучным человеком.

"Попадающие" — совсем другой тип людей. Они вечно ищут приключений себе на… голову. И таки находят их. Находят они их даже тогда, когда и не ищут вовсе. Допустим, персонаж Стогоffа пошел в бар. Хотел просто отдохнуть, хорошо провести время. Как водится, выпил. Немного больше, чем следовало. Разумеется, на улице его задержала милиция, ночь он провел в отделении, где его избили и обобрали, а утро встретил в суде, наградившем его штрафом ("История первая, про колбасу и клубнику").

Такая вот незамысловатая история. И из подобных историй состоит весь роман Стогоffа. В начале каждой присутствует желание героя сделать что-то даже не то, чтобы хорошее, а просто нормальное. Заканчивается же все обязательно чем-то неизмеримо похабным. Но дух эпохи проявляется в том, что похабное воспринимается не как нечто из ряда вон выходящее, а, наоборот, как вполне закономерное. История о встрече с приятелем, которого герой не видел очень давно, заканчивается пьянкой в его квартире, во время которой мужские её участники поочередно, говоря словами Стогоffа, "делают секс" с женой приятеля ("История вторая, о моей душечке, пончике и ватрушечке"). Рассказ о безумной любви героя заканчивается венерическим заболеванием, которое он получает от своей девушки. А он, чтобы отомстить ей, душит щенка, которого купил по её просьбе ("История пятая, о суке и про любовь").

В классической русской литературе любая из этих историй могла послужить сюжетом для большого романа, в котором герой на протяжении нескольких сотен страниц мучался бы и рефлексировал, параллельно решая вопрос о смысле бытия, добре и зле, и задавал бы классические вопросы: что делать, и кто виноват? Герой Стогоffа свободен от этих размышлений. Потому что, если начинать задумываться о подобных предметах, то в результате обязательно выяснится, что в таких условиях жить решительно невозможно.

Герой классической русской литературы, приходя к подобному выводу, уезжал на войну, становился революционером или, наоборот, приходил к богу. Герой же Стогоffа пьет. Пьет много, пьет почти беспробудно, пьет не для того, чтобы поднять настроение, и не для того, чтобы забыться, а для того, чтобы просто жить. Потому что он знает наверняка, что другой жизни, другой реальности кроме той, в которой он существует, нет.

Повествование Стогоffа лаконично и почти лишено эмоций, несмотря на метафоры, которыми он украшает свои тексты. По обыденности интонаций, с которыми он описывает ужасное, Стогоffа, пожалуй, можно сравнить с Шаламовым. Конечно, такое сравнение может показаться преувеличенным. Что общего, спрашивается, может быть у заключенного ГУЛАГА и современного молодого человека, живущего в свободной, демократической стране, не голодающего, спящего в своей постели на чистых простынях, ездящего заграницу? Оказывается, может.

И это ощущение несвободы у героя Стогоffа, возможно, сильнее, чем у зека Шаламова. Поскольку зек Шаламов предполагал, что с той стороны колючей проволоки есть хоть какая-то, но свобода. Герой Стогоffа лишен даже этой иллюзии. В романе "mASIAfucker" Стогоff описывает чувства героя, оказавшегося в Берлине в 1990 году:

Советский строй был плох всем — кроме одного. Я жил плохо, но знал, что где то такие, как я, живут хорошо. Жизнь в СССР была скучна, некрасива и ограничена миллионом запретов. Зато из нее можно было убежать… а куда мне бежать теперь?

Суки! — шипел я. Они отняли у меня зрение… теперь мне не на что оглянуться… я почти инвалид.

Прежде чем увидеть этот ублюдочный немецкий мир, я верил: все ничего! Пусть я живу не очень, но есть на планете места, где живется иначе. Конечно, есть! Иногда эти места показывают в кино. Ими пахнут страницы контрабандного журнала "GQ".

Во что мне оставалось верить теперь?

Я запросто мог прожить без сигарет и пива. Я мог напрячься и обойтись всего парой новых аудиокассет в год. Но жить без культа, пророком которого был двуликий Янус Сталлоне — Шварценеггер, было незачем.

Пьяный, растрепанный, с красными глазами и ободранным горлом, я сидел в баре берлинского аэропорта и бормотал:

— Суки… что же делать то теперь, а?., делать то что?., суки…


Варлам Тихонович Шаламов умер раньше СССР. А если бы дожил? Может быть, он вслед за Стогоffым повторял бы: суки… что же делать-то теперь, а? Вечный русский вопрос, на который никто так и не нашел ответа. Впрочем, он и не верил, что на этот вопрос вообще есть ответ, хотя многие пытались и пытаются его найти. Роман "mASIAfucker" начинается словами:

Дорога имеет смысл, если это дорога домой. Все на свете имеет смысл, только если это помогает тебе оказаться там, где ты должен оказаться.

Дорога домой сложна. Двигаться по прямой — всегда проще. Но как быть, если прямая дорога увозит тебя туда, куда ты вовсе не намерен попасть? В этом случае очень важно остановиться, развернуться и поехать в другую сторону… туда, где ждут.

Можно и не разворачиваться. Не удивляйтесь, если в этом случае вы окажетесь в заднице, из которой не выберетесь уже никогда.


Экзистенциалисты утверждают, что человек может понять себя и обрести подлинную свободу исключительно в пограничных ситуациях, на грани жизни и смерти, когда бежать уже некуда. "Попадания" Стогоffа как раз и являются таким опытом.

Вот если что и поняли мальчики (не все, разумеется, а только те, кому это было интересно), читавшие толстые журналы в 80-х, так это то, что свобода и независимость — это вовсе не то, о чем говорят политики, и не то, что есть где-то там, где нас никогда нет, и куда нас вечно не пускает кто-то злой и враждебный, а совсем-совсем другое. Что именно? Каждый ищет ответ на этот вопрос самостоятельно. Илья Стогоff по-своему.

И Роман Сенчин тоже. Его путь в литературу был проще и прямее, чем у Стогоffа. Школа — ПТУ — армия — Литературный институт. Классическая советская писательская биография, правда, в постсоветском варианте. Иногда бывает интересно пофантазировать о том, кто из современных политиков, предпринимателей, деятелей шоу-бизнеса, бандитов кем бы стал, если бы СССР существовал до сих пор?

Но лично у меня нет никаких сомнений, что Роман Сенчин в любом случае стал бы писателем. Ну, может быть, разве что писал немного о других вещах. Вернее, писал бы он, по всей видимости, о том, о чем пишет, но акценты бы расставлял немного иначе.


Роман Сенчин
Если Стогоff считается "культовым" и модным писателем, то о Сенчине этого никак сказать нельзя. Он, скорее, антикультовый. Он не посещает модные клубы, не принимает участие в светской жизни. И вообще, жизнь его довольно однообразна. Сенчин не из тех, кто "попадает". По натуре он, скорее, созерцатель, чем активный участник чего-либо. Жизнь и проза Стогоffа — стремительная горная река, жизнь и проза Сенчина — пруд с илистым дном. Если не сказать, болото. Но ведь и в болоте есть своя жизнь, которая, зачастую, не менее интересна, а, возможно, и более интересна, чем каменистое дно и прозрачная вода горного потока.

Тем, кому посчастливилось изучать русскую литературу в средней школе в советские времена, знают, что вся изучаемая литература была поделена на ветхую и новую. Ветхая — до 1917 года, новая, соответственно, после. Подразумевалось, что смысл существования ветхой литературы в том, что она как бы создала условия для возникновения новой, явилась её предтечей. Писателем же, соединившим обе литературы воедино, был Максим Горький. "Старый" мир доживал свои дни "На дне", а "новый" рождался в романе "Мать". В 80-е оба произведения казались скучной классикой.

Но вот прошло совсем немного лет, и на дне оказался уже и "новый" мир, и его литература. Погружение на дно целого мира было одновременно и стремительным, и незаметным. На месте остались города, улицы, дома и люди в них обитавшие. Исчезло же нечто неосязаемое — смысл, объединявший все перечисленное в единое целое.

Наиболее известное произведение Романа Сенчина — повесть "Минус". "Минус" — это не только уменьшительное название города Минусинска, в котором разворачиваются события повести, но и характеристика её персонажей, обитающих в общежитии работников местного драматического театра. Их жизнь мало чем отличается от жизни обитателей горьковского дна. Единственное отличие — время действия. Середина 90-х, Россия. И, может быть, главный герой — Роман Сенчин.

Вот уж кто никогда не скажет, что человек — это звучит гордо. Почти сто лет, отделяющие повесть Сенчина от пьесы Горького, не то, чтобы девальвировали подобные максимы, а просто превратили их в труху. И вот живет Роман Сенчин почти на самом дне. Не живет, а выживает. Рядом с ним живут такие же, как он. Все вместе они пьют водку, играют в карты, строят планы на будущее, которым не суждено сбыться. Измученные многомесячным отсутствием зарплаты сговариваются ограбить театральную бухгалтершу, когда она понесет выручку в банк. Но не грабят, разумеется. Не по моральным соображениям, а просто так, из-за лени.

Казалось бы, подобные персонажи, подобная обстановка и атмосфера должны вызвать у читателя чувство отвращения и негодования. Судя по критическим откликам на его произведения, так оно и есть. Александр Агеев даже назвал Сенчина Смердяковым русской литературы. И это тоже неудивительно. В свое время "Один день Ивана Денисовича" Александра Солженицына тоже кое-кому не понравился. Но многих и восхитил. А что сделал Солженицын? Он просто описал быт. Обычный день обычного человека, живущего в нечеловеческих условиях. И Сенчин делает тоже самое. Ну и что, что вместо барака у него общага. Вместо баланды — картошка. И на хлеб денег хватает. Режим нынче либеральный. В том смысле, что начальство потеряло интерес к зекам и занялось своими делами. Но ведь пайку начальство тоже обеспечивать перестало. Так что крутись как можешь. Можно, например, собирать пустые бутылки ("Вперед и вверх на севших батарейках"), что и делает герой Сенчина, став известным писателем и живя в Москве, но опять в общаге. Правда, на этот раз Литературного института. Но это уже, скорее, зековская привычка, а не необходимость.

Есть какая-то непостижимая тайна в том, почему на одной шестой части суши любая попытка выйти на свободу обязательно оборачивается строительством ночлежки, тюремного барака, общаги, отдельные насельники которых, лежа на нарах, шконках, скрипучих металлических кроватях, "тискают рОманы" (сейчас постмодернистские), дабы развлечь прочих обитателей этих скорбных мест.

Но к Илье Стогоffу и Роману Сенчину это не относится. Вот было потерянное поколение им. Эрнеста Хемингуэя и Гертруды Стайн, были рассерженные молодые люди — битники, были хиппи, яппи, Generation X им. Дугласа Коупленда. Это все там, на Западе. У нас были шестидесятники, "поколение дворников и сторожей", Generation П им. Пелевина. У всех у них была мечта, все они куда-то стремились, чего-то хотели. У них была, что называется, энергия заблуждения, которая помогала им жить и творить.

У поколения Стогоffа и Сенчина нет ни иллюзий, ни заблуждений. И мечты у них тоже нет. Поэтому их творчество — это творчество вопреки, творчество перед лицом смерти, после которой (они это точно знают) не будет ровным счетом ничего. Им не остается ничего другого, кроме как принять этот мир целиком и ощутить себя его частичками, восстановить разорванную связь времен. Может быть, именно с этого начинается подлинная свобода? Не свобода "от", и не свобода "для". А просто свобода. Кто знает? Поживем — увидим. В конце концов, это и мое поколение.